Егор дотащился до развилки. Налево Лунино, направо лунинский погост, где хоронились, окромя лунинских, ещё ржевские и урусовские—мертвецы из крошечных деревенек, обиженных и богом, и царём, и советской властью, и новодемократической. Там заместо земли были суглинки и солоноватые пески, да и тех едва хватало на хилые огородишки, куда мешок семенной картошки закопать было тесно, а людям схорониться и вовсе негде. На урусовский узкий пруд ходили с первым солнцем Антонина Павловна и маленький Егор удить кротких карасят. И однажды Егор напоролся на укрытую в придорожной полыни битую бутылку и раскромсал ногу до сильной крови.
Бабушка заверещала, бросила удочки и с Егором на руках добежала до ближайшего из девяти урусовских домишек. На крик её никто не вышел. Ни в первом домишке, ни во втором, ни в третьем, ни в четвёртом, ни в пятом. Во дворе шестого гонялся за курицей кучерявый мужик в офицерских парадных штанах, вымазанных, будто в войне, до чрезвычайной степени. Как бабушка ни причитала, он, слушая её мольбы и крики, преследовал курицу ещё минут двадцать, догнал, как страшный фокусник откуда-то из воздуха извлёк топор, отрубил курицыну голову, используя крыльцо вместо плахи, и только после этого вернулся к калитке и спросил: «Тебе чего?»
Брошенная им у крыльца и топора безголовая курица вдруг вскочила и побежала по двору опять, поливая кровью разбросанный по земле разный сор. Подбежала курица и к мужику, обрызгала его. Он, ухмыльнувшись, пнул её ногой, она отлетела обратно к крыльцу и там затихла. Егор обмер от ужаса и не слышал, как бабушка, бранясь уже, объяснялась с куриным палачом. Только последнюю его фразу различил. «Вам к фершалу надо. В Лунино ступайте».
Антонина Павловна, плюнув в его сторону, понесла было побелевшего внука в Лунино. Мужик догнал их, остановил, вырвал откуда-то из воздуха необычайно обширный лист подорожника, сунул Егору в руку («вот, прилепи, помогает») и пошёл домой, видимо, не закончив ещё всех дел с курицей. На выходе из Урусова Егор спросил: «Ба, а почему они злые такие?» Бабушка вместо ответа пригнулась, захватила с дороги щепотку пыли и поднесла к его губам. Егор лизнул, подержал на языке. «Ну?» «Солёная». «Ну вот то-то и оно».
Егор не знал, зачем шёл, и потому на развилке замешкался было. Думал сначала в Лунино мёртвое, на погост, к бабушке. Но, почувствовав на себе одышливую толстую тоску и тучную, как околевающий боров, боль, понял, что на погосте среди крестов и могил сразу же умрёт, как мгновенно заснул бы измотанный долгой, с трясками и пересадками, бестолковой и бесполезной поездкой человек при виде других смертельно усталых путников, уложенных на кроватях.
Свернул налево, в живое Лунино. Ожидал, что бывшее в детстве бескрайним и долгим с высоты нынешнего роста увидится небольшим и скоротечным, но чтобы настолько, не мог предположить. Речку, где чуть не утонул несколько раз, которой хватало и на плавание, и на ловлю рыбы сетями и бреднем, и на строительство плотин, и на путешествия по таинственным берегам, и на страшные истории про утопленников, великую эту речку, его миссисиппи, которую он представлял, зачитываясь томом сойером, не по мосту он перешёл на этот раз, не перепрыгнул даже, а просто перешагнул. Сельский магазин, среди сокровищ которого находились и для него пряники и конфеты, а иногда даже шипучие саяны, плоской крышей был вровень его плечу. Клуб, где бывали кино и танцы, и предчувствие любви и поножовщины, и того ниже оказался. Все яблони были вполъегора, дома будто кукольные. Мотоцикл с коляской, пришвартованный у медпункта был как из детского мира, Егор бы и сесть на такой не смог, не то, что поехать. Он добрёл до бабушкиного дома, посмотрел на него сверху, в чёрную глотку трубы. Окружающее выглядело странно, но не удивительно для Егора, который был не вполне в себе и оттого все нелепости наблюдал, как во сне, — без паники. Было, впрочем, чисто, нарядно, свежо. Таким Лунино до сих пор притворялось только в воспоминаниях, в жизни пребывало и в лучшие времена куда скуднее.
Он уже собрался, пригнувшись, приоткрыть дверь и просунуться в родной дом, как из соседского амбара выкатился толстоголовый, с арбузным пузом, весь какой-то округлый, гладкий, на все стороны пологий, похожий на пожилого колобка, покрытый кепкой и ватником, при каждом слове взмахивающий вороными усами и ворсистыми ушами, необычный, а потому не забытый и мигом узнанный персонаж.
«Дядя Коля, — вскрикнул Егор. — Привет. Узнал меня?». «Привет, узнал, как же», — не очень, кажется, искренне ответил дядя Коля. «Ну, ты как?» «Нормально». «Постой, дядь Коль, сколько же тебе теперь, если мне за сорок? Семьдесят? Тебе не дашь! Хорошо сохранился». «Да что мне будет? Лежу дома, никому не мешаю. Никто меня не ест, не бьёт, чего бы мне не сохраниться. Ещё сто лет пролежу, а всё как новый буду». «Дядь Коль, постой, вот я же вспомнил, точно помню, говорили мне, помер ты. Точно, помер». «Да может и помер. У нас ведь каждый день одно и то же. Умрёшь и не заметишь. Без разницы. Может и помер, со стороны виднее». «Меня-то помнишь?» «Вроде помню, а имя забыл и фамилию». «Егор я, Самоходов». «Ну Егор, так Егор, а чего приехал?» «Пить захотел. Вот заехал воды попить».
По ходу столь дикого разговора, действительно, не успев разобрать, удивлён ли он беседой с давно по верным известиям весьма мёртвым человеком, или подвела его попросту память; и отчего, как и всё в том странном Лунине, дядя Коля какой-то маломерный, по пояс ему только и под стать словно с детской площадки понатащенным постройкам и деревцам, и лошади размером с собаку, высунувшей морду из-за игрушечного забора, — действительно, среди этого разговора осенило Егора, вспомнил он, зачем пришёл. Не желание видеть родину (которая буквально оказалась малой) выхватило его чуть не на ходу из машины, а невыносимая жажда. Что душно в камазе, как в грязной кастрюле, где не первый день уже варился лежалый дальнобойщик в собственном поту, Егор осознал, когда Василий пил свой чёрный, как грязь, квас. Захотел пить и Егор, до смерти захотел, а тут — «Лунино» промелькнуло в окне и вытащило из-под боли, жажды и сваленных в кучу отходов судьбы — образ егоркина родника.