— Куда?
— Говорят те, в москву, куда же ещё. Они мне стока денег дали, что я б тя и до Берлина довёз, был бы у тя паспорт. А ты-то кто, вот интересно. Хотя, когда стока дали, мне по херу. Можешь не говорить.
— Егор.
— А, Егор, так бы сразу и сказал. Теперь всё ясно. Информации стока, что целый день думать хватит такому мудаку, как я.
— Почему пермь? Это город Пермь? Тот самый, который областной центр?
— Пермь у нас одна. Та самая, где пермяки солёны уши. Живут и дохнут.
В камазе было горячо, как в бреду. Егор стёр пот со лба и застонал от боли. На ладонь было намотано килограмма два бурых от сочащейся крови бинтов. Он удивлённо глянул на другую руку — то же самое.
— Что со мной?
— Сказали же те — перебрал, подрался. Ничё, заживёт. До москвы осталось всего часов пять ходу, потерпи.
Егор попытался вспомнить, что случилось. Он всматривался в память, но память была тоже как забинтованная. Она явно болела, истекала страхом, но, скрытая несвежими бесполезными мыслями, видна не была.
Вдруг за окном мелькнуло, на миг обдало сердце адреналином и пропало позади камаза что-то, что Егор не успел увидеть — только уловил какой-то давно не употреблявшейся в дело и оттого числившейся отмершей, дальней частью души. И что заставило его заорать: «Стой, стоп, останови, тормози…»
Василий, вздрогнув, пригнув голову и прижав к ней уши, резко остановил машину и лишь потом, одумавшись, наехал:
— Ты чё орёшь? Не протрезвел ещё, не очухался что ли? Зачем это я буду тормозить?
— Уже затормозил, помоги открыть дверь — у меня руки в бинтах. Спасибо, — Егор выпрыгнул на трассу. — Не поеду я дальше. Спасибо, Вась, тебе.
— Почему не поедешь? Мне сказали в москву те надо, москвич ты. Чего ж ты без денег и без рук в чистом поле вылез?
— Не знаю пока. Надо мне. Не знаю почему, но надо, — Егор зашагал было прочь от МОСКВЫ.
— Погоди, бедолага. На вот те твикс. Вот, руки-то у тя не действуют, я те в куртку суну. Вот. И вот ещё, туда же — бабы эти просили те передать, как высажу в москве. Хоть и не в москве ты вылез, забирай. Гаджет тут какой-то. Мне стока денег за тя дали, что чужого мне не надо.
Камаз умчался в москву. Егор с твиксом и гаджетом в кармане побрёл в другую сторону и метров через триста увидел то, что заставило его спешиться. Из земли торчал столб с облезлым щитом, указывающим на пыльные поля и плешивые посадки. «Лунино», — сообщала робкая надпись. Это было название бабушкиной деревни, имя детства, прозвище света.
У этого столба мать просила водителя рейсового автобуса сделать не учтённую в расписании остановку, когда привозила Егора на каникулы. Под этим столбом он, когда подрос, сам голосовал за попутку, чтобы добираться обратно до столицы.
Из-под этого столба текла петляющей речкой то пыли, то грязи грунтовая дорога, по которой плыть было бы легче, чем ехать, вбок от бетонного шоссе, в сторону Лунина, куда и приводила километров через пять. Куда повела и теперь Егора, как сорок лет тому назад. И как сорок лет назад, в небе отражалась однообразная беспредельность полей, мерещились ангелы и неподвижно летели стрижи.
Вот, возле этой ямы, а ведь и сорок лет тому здесь была та же (или такая же) яма с почти круглой, как луна, чёрной лужей по центру, — здесь из перезрелого хлеба вышел к нему лось. И до сих пор этот доисторический лось в две лошади ростом был самым большим из виденных Егором на воле зверей. Тогда Егор и приятель его сельский пацан Рыжик побросали велосипеды и удрали в рожь, и заплутали в ней, так что выбежали на другом краю поля к Зимарову, зарёванные, запуганные. А в Зимарове была единственная на полобласти действующая церковь. И они влетели в неё со всех сил, с отчаянного разбега — сразу под купол, прямо в синеву библейских небес, написанных на сводах ещё до великой войны уездными богомазами, вхутемасовцами на каникулах. И Егор повис в этой синеве среди плоских святых и сразу нескольких спасителей (искушаемого, исцеляющего, распятого, воскресшего, преображённого) и парил, не чуя, где верх, где низ; и прочитал с трудом из трудно узнаваемых букв «аще богъ по насъ, кто на ны», и понял, и плакать перестал. Пришёл отец Тихон, не в рясе, в мирском, спросил: «Вы чьи?» Егор не успел приземлиться и смотрел мимо батюшки, зато Рыжик не растерялся и отбарабанил: «Лунинские мы, только заблудились». И добавил, догадавшись, где он и кто перед ним, вспомнив, как бабка учила: «А веры мы нашей, крестьянской». «Это хорошо, что нашей», — улыбнулся поп и отвёз на телеге ребят домой. И велосипеды по дороге подобрали, никуда они не делись.
А вот под этой стальной аркой, гигантской опорой лэп, уносящей смертельно опасные, зловеще гудящие высоковольтные провода как можно дальше от земли и хлипких её обитателей, он впервые поцеловал женщину. Вернее, девушку, которой было почти семнадцать, на целых полтора года больше, чем ему. И поцеловав, не смог остановиться и в первый раз, тут же, без романтического перерыва залез в неё вытянутым далеко вверх высоким напряжением, переполненным любопытством, живой жарой и рвущимися наружу семенами передним своим краем. Он остервенело напирал, бил им, как лучом, раздвигающим влажную ночь, как где-то вычитанный им проводник-индеец машет мачете перед собой, пробиваясь к озеру сквозь душную сельву.
Он до сих пор помнил финальные судороги, он пролился, как вода, в глазах стемнело, но они не смогли отдохнуть в душистой траве, как юные любовники из буколической фильмы, ибо сразу, без романтической паузы почувствовали, как оголённые места обоих всё это время жадно жрали и продолжали жрать кровавые сумеречные комары. Ещё неделю Егор почёсывался, припоминая свою неторжественную инициацию. Оля, так звали девочку, приезжала на лето к родителям Рыжика, её кузена, из Тамбова, помнится. Это было их последнее лето в Лунине.