— Так и буди, буди, — усмешливо процитировал Иван.
— Строго говоря — Бога ещё нет, — вещал Егор. — Он — предстоит, Он то, что уже начало происходить между нами и обязательно произойдёт. Везде, где жизнь жалеют, где за ребёночка заступятся, бедному подадут, воевать не поторопятся, поговорят вместо того, чтобы рыло набить — везде происходит Бог, то тут, то там, с каждым годом всё чаще, всё гуще, а там глядишь — всюду будет. Везде, где, видя болезнь и бедность, человек не только плачет и молится, и бежит не только во храм, а и в лабораторию, в университет — изобретать лекарство и средства, производящие богатство, там Бог. Бог будет, и будет Он из машины, из пробирки, из компьютера. Из дерзкой и жалостливой мысли человека о себе самом.
Технология, а не теология открывает теперь Бога. Богу удобно, чтобы ты, Ваня, жил вечно. Богу угодно, чтобы ты хорошо питался, занимался спортом и сексом, чистил зубы, летал бизнес-классом, жил в большой квартире, наблюдался у врача — для того, чтобы ты и Петров, и я также — жили как можно дольше, оттесняя таким образом смерть глубже в будущее. Чтобы мы не отравляли друг другу жизнь, не сокращали и уже тем более не прекращали её друг у друга — так загоним смерть ещё дальше. А там, ещё немного совсем — клонирование, биотехнологии, генная инженерия. И нет её вовсе, а только жизнь вечная и любовь.
Ислам велит Бога созерцать. Христос Бога предсказал и как его сделать научил. Христос через себя очеловечил Бога и обожествил человека, сделав их — заодно, за отмену второго закона термодинамики, гласящего о всесилии смерти. Христианский Бог и его христиане нарушают этот закон, ибо находят его несправедливым и ограничивающим их свободу. Они заняты жизнью, готовы с жизнью возиться, чинить её, лечить, исправлять. Усиливать её мощность, повышать гибкость и прочность. У них находятся время и силы, и великодушие веками совершенствовать утюг, пятновыводитель, автобус, парламент, санитарную службу, нотариат, какую-нибудь вакцину и медикамент для утоления боли.
Христос жизнью не брезгует, он ею живёт и выше неё ничего во вселенной не ставит. И в конце времён у него — не стерильная абстракция, а преображённая нетленная плоть, — ты, Ваня, ты, Рафшан, ты, Муза, и я, и Фома, и Юля, и Петров, и даже Крысавин. Мы в финале, мы итог мира, ради нас — всё!
Дворницкая оглушилась овацией.
— Зачем я от православия отказался? Слышь, Рафшан, бери своего аллаха обратно Христа ради! — спохватился Гречихин.
— Хрен тебе, — не по злобе, а лишь по незнанию других слов для возражения, нагрубил Рафшан. — А Егор на Христа клевещет и бога хулит.
— Ну зачем тебе быть русским? Ты и русского языка не знаешь почти, — приставал Иван.
— Ты, Егор, что-то говорил насчёт того, чтобы жизнь друг другу не сокращать, тогда смерть вроде как отступит, — произнёс доделавший бомбу Крысавин.
— На первом этапе битвы со смертью, если люди перестанут убивать друг друга, смерти останется так мало, что доломать её совсем несложно будет. А пока больше всего смерть производят не стихийные бедствия, не гнев божий, не эпидемии, а прямо или косвенно — сами люди. Что до косвенного — долгая, тонкая работа. А от прямого производства смерти, то бишь от убийств, легальных и нелегальных, отказаться можно было бы уже сейчас, — разъяснил Егор.
— А ты откажешься? — спросил Наум, перебрасывая бомбу, будто обжигаясь, с ладони на ладонь.
— Уже отказался, — скромно ответил Егор, покраснев и смутившись.
— Да ну! А если твои книжные магазины и склады в Перми и Ёбурге уралмашевские придут забирать — отдашь?
— Не отдам. Но убивать не буду, — тихо сказал Егор.
— Но они-то будут, — настаивал Наум. — Прострелят тебе башку, а ты что же — подставишь им другую?
— Не знаю. Магазины не отдам и стрелять не буду, — нахмурился Егор.
— Ни мира, ни войны… Ну да фиг с ними, с магазинами, магазины далеко. А если я сейчас, здесь плюну тебе в рожу, ты что же, не застрелишь меня на этом самом месте? — не унимался Наум.
— Не застрелю, — неуверенно пробормотал Егор.
— Ты? Не застрелишь? Да ты Шнобеля укокошил только за то, что он Гоголя ниже Толстого ставил! Смотрите все, плюю! — заорал, подбегая к Егору, Крысавин.
Они стояли друг против друга минуты четыре. Все молчали в ожидании плевка и, конечно, выстрела. Крысавин медлил, не будучи вполне уверен, что вот так, ни за понюшку кокаину помереть в дворницкой от руки политически неграмотного братка…
— Эй, Наум, селитра есть? Запал есть? — дверь открылась и в комнату шагнула юная стройная черноглазая черномазая девушка в чёрно-зелёном свитере и чёрно-зелёных же джинсах, подпоясанных щегольским инкрустированным золотыми арабскими закорючками поясом шахида.
— Залеха, привет. И селитра есть, и запалы, — обрадовался возможности не испытывать егорово непротивление Наум. — Тебе зачем?
— В понедельник Русский театр в Риге взорву.
— Почему?
— Потому что русский, — Залеха улыбнулась, как Петров, совсем по-ангельски. И, показав на адскую машинку в руках Наума, спросила. — А ты кому горячее готовишь?
— Твоим. Твоих буду завтра мочить, черномазых.
— Отчего же не замочить, хоть бы и моих, если есть за что. Ты моих взрываешь, я — твоих, а вместе делаем одно общее дело, — залилась лихим смехом Залеха.
— Это какое же, сука гаремная, такое у вас с этим жидом черносотенным общее дело? — вдруг гневно вспенилась Муза Мерц.
— Держим в тонусе отупевшее от жратвы стадо трусливо трудящихся трупов, способных думать только с перепугу. Не ссорьтесь, девочки, — поспешил ответить за Залеху Наум, желая предотвратить столкновение, но успел не вполне.