— Ой, Петров нашёлся, Петровой сын! Помнишь Петрову, Егор? — выпучив очки, возрадовалась Муза. — Вы с ней трахаться забирались вон в тот шкаф, потому что больше негде было. Лет восемь назад.
— В шкаф? Не помню, — не вспомнил Егор.
— Румяная была, сладкая, а? А теперь так её коксом припорошило, что детей вот по чужим углам забывает. Звонила сегодня утром, ревёт — где Петров, где Петров? Мусорам пришлось кланяться — найдите, каины, мальчонку, помогите, изверги, чеканутой мамаше! А Петров где? А вот где! — Муза узкими паучьими пятифаланговыми пальцами извлекла из-под Рафшана малыша, поцеловала и протянула Егору. — Из всех нас ты один родительствовал, покорми найдёныша. Там на столе кефира мешок, я только открыла, а пить не стала, и просрочен всего ничего, неделю, кажется, не больше. А ты, бомбоёб, — воззвала уже к Крысавину, — телефонируй без промедления Петровой, что Петров нашёлся. Пусть забирает, если ещё не повесилась.
Егор принял Петрова на руки и наклонил над его мордочкой надорванный «домик-в-деревне». Пах Петров не весьма учтиво, но красив был ангельски. И сказал Егор, говоря:
— Вещи и мощи… Свобода и справедливость… Брат Иван утверждает: плотность предметов так густа, что непроходима для света. Он противопоставляет вещи свету, мощи душе. Объявляет христианство слишком телесным, а потому тесным для истины. Ислам же, целомудренно избегающий предметности и телесности в оформлении своих витрин, устремлён поверх вещей, мимо мнимых миров — сразу к всевышнему. Брат же Наум учит, что к всевышнему ходить не надо, что вся работа здесь, и работа эта чёрная, безбожная — ради свободы людей друг от друга и ихней справедливости между собой. Я берусь доказать, что забота о вещах нетщетна, а желание нетленности тел есть дело, угодное богу, ведущее к свободе, справедливости и свету.
— Жги, Егор, жги! — захлюпали носами из-за мусора Юля и Фома.
— Говори, рассказывай! — загомонили прочие. Егор рассказал:
— Вот Петров. Его сейчас килограмм десять всего во вселенной. Не разгуляешься, права не качнёшь. Когда-нибудь его накопится под центнер. Мелочь, если на фоне астрономии. Но и мелочи этой покоя нет. Не дают ей завалиться за диван и там отлежаться. Выковыривают её, хотя никому она не мешает, достают, теребят без цели, только по злым надобностям своим. Пока мы тут лясы точим, сколько детей болеет страшно, насилуется педофилами, убивается войной? Хорошо ещё Петрова здесь Петрова забыла, а если бы в каком погаже месте? Пропал бы Петров, и не просто, а жутко пропал. И за что его? Подонок когда страдает, палач казнится — и то думаешь — скорей бы отмучился, болезный, нельзя так. А этот? Невинная душа, за что бог попустительствовал бы его напастям? Несправедливо это и никаким промыслом оправдано быть не может. За что крестовый поход детей? За что Майданек? За что Беслан? За что и зачем?
Даже и без Беслана — ужасно. Умрёт же Петров, и все наши дети умрут. Станут стариками и загнутся. Это невыносимо. Вот где несвобода настоящая, вот где несправедливость по существу, а не по вопросу раздачи чечевичной похлёбки и дележа высококалорийных должностей.
Почему Христос столько народов возглавил? Он сказал — важнее и лучше жизни нет ничего. Жизнь должна быть вечной, воскреснуть во плоти обещал. Возвестил освобождение от смерти. Пока этой высшей свободы нет, всё крысавинское политическое ёрзание — пустое злое дело, разгул отчаяния, патетический шум, чтобы простой страх смерти заглушить. И в революции целыми нациями срываются человеки от ужаса умирания, ибо жизнь одна и проходит так жалко, и хочется другой, новой — ещё одной! — жизни. Обожествление жизни, против смерти восстание; выход за свои пределы — на свободу; воскресение во плоти, не как попало, а во плоти именно — вот куда звал Христос. Отсюда интерес к нетленной плоти и к вещному миру, без которого плоти тяжко. К мощам и вещам, ко всему, что умеет не гнить. Христос потому увёл за собой, что угадал в людях глубочайшее — жадность до собственных костей, волос и мяс, упрямство не уступить времени ни ста грамм любезной своей требухи, неотличимость и неотделимость души от тела. Не одна душа чает бессмертия, но и печень, и почки, и гланды.
— О, гланды чают! Воистину так, — всхлипнули за мусором молодожёны.
— Аминь, — всхлопнул натруженными гастарбайтерскими ладошками Рафшан.
— Освобождение жизни от смерти и зла; обожествление её от избытка нежности и жалости продвинули христианские нации в политике — к демократии, в быту — к техническому изобретательству, — разошёлся Егор. — Что говорит демократия? Говорит — ты, ты и ты — вы все имеете значение, ваша жизнь имеет значение; репрессия и причинение боли — последнее средство, а не первейшее, всегда наготове под рукой, как при деспотии. Что говорит западная наука? Вот тебе самолёт, летай свободно; вот отличное лекарство — будь здоров и свободен от болезни; вот удобный богатый город — живи в нём долго и свободно от грязи, скуки и холода. Вот удобрение, вот машины, вот генетика — ты свободен от голода. Техника освобождает людей от холода, голода, эпидемий и прочих агентов энтропии. Освободит и от самой смерти. Мы будем сделаны из неизнашиваемых либо легко сменяемых частей и матерьялов…
— Нано! — прокричал Крысавин.
— Что? — споткнулся Егор.
— Наноматериалов! Все будем андроиды — вечные, тупые.
— Вечные будем, да. И кто был до нас — воскреснут. И этого добьётся человек техническими средствами. Молиться перестанет, в церкви ходить перестанет, а верить — не перестанет. И жалеть жизнь — будет. Изобретёт приспособление для жизни вечной, как сейчас изобретает для долгой и удобной.