В аэропорту Караглы рейсовая затюканная тушка приземлилась между рядами бывалых вояк, фронтовых сушек и мигов, командирских яков, бравых инвалидов, израненных и проржавевших ещё в Анголе и Афгане, но вновь призванных в строй, по-стариковски храбрящихся и из последних сил, которых едва хватало уже даже на домашнюю войну, бомбящих города и горы нерусской России. Пахли они не по-фронтовому, а по-стариковски тоже, как бабушкины керосинки, жжёным керосином, летними сумерками, грустным уютом последних лет и дней обветшавшей империи.
Нереально спокойный таксист, похожий на Аль Пачино, отвёз приезжего на центральную площадь, где среди нереально спокойных людей, успокоенных до отупения ежедневными зрелищами взрывов, ошмётков человечины на рекламных щитах, демонстративной пальбы средь бела дня по федеральным конторщикам, крадущимся пообедать в кафе «Макшашлык», по детям милиционеров и просто любым детям, среди этих беспечных граждан в странном городе, на треть разрушенном, на треть ветхосоветском, на треть новоарабском, Егор сразу почувствовал себя, как ёжик в западне. Стало так тревожно, что захотелось помолиться. Кругом высились, достраиваясь, минареты полудействующих мечетей. Молиться хотелось так, что хоть в мечеть, но припомнив, что там надо разуваться (а разуваться было лень), Егор несколько расслабился. Ползать на коленях, по крайней мере, расхотелось. Однако, и звонить Струцкому не спешил. Надумал поесть, чтобы успокоиться. Зашёл в «Макшашлык», местный быстропит, борзо торгующий кебабами и кутабами. Плиточный пол, стены в пластмассовом золоте и плёночных зеркалах, относительно чисто, но несколько липко, дымно и туго с салфетками и зубочистками. Народу полно, но места свободные имелись. Продавцы были проворные и в то же время страшно гордые и надменные. Смотрели с презрением, сдачи не давали. Шашлык, однако, вертели и выкладывали на бумажные тарелки исправно. Народ был большей частью похож на Аль Пачино, хотя попадались и лица славянской национальности. Военных почти не было, но вооружены были весьма многие. Выражения лиц проступали разнонаправленные. Видна была сейчас готовность брататься, но в то же время и пристрелить по-братски желание тоже как бы ощущалось.
Вкуснейшим фальшивым боржомом запивая шашлык, Егор заметил среди молчаливой компании пулемётчиков в штатском либерал-бомбиста Крысавина.
— Егор, ты как здесь? — заорал через весь зал Крысавин.
— Поохотиться залетел, — откликнулся, не вставая с места, Егор. — А ты как? Здорово.
— Здравствуй. А я вот на день всего приехал, взрывчатки прикупить. Тут ребята хорошую взрывчатку продают, — он указал на компаньонов. — Почти чистую. А в Москве брать, сам знаешь, разбодяжат так, что процентов на семьдесят мыло или пластилин, или оконная замазка. От взрыва только копоть и вонь, а толку зироу. А берут в два раза дороже. Поэтому я здесь затариваюсь, не ближний свет и стрёмно, зато товар настоящий, — вопил поверх голов Крысавин. Никто не обращал на него ни малейшего внимания. Его компания молчала, как бы говоря тихими лицами: «Ну, ничего, может, и перехвалил, но если по-честному, наша взрывчатка и правда лучше. Тут так, ничего не скажешь. Что есть, то есть».
— А они хоть в курсе, кого ты на рынках в москве взрываешь?
— Убеждения мои им известны, знают, что чёрных истребляю.
— Так они и сами не блондины вроде.
Крысавинские поставщики закивали, безмолвно подтверждая: «Нет, не блондины. Что правда, то правда».
— Это же бизнес, Егор, никакой идеологии. У них ведь тоже своих военных заводов нет. Им наша армия продукт гонит, с которой они двести лет бьются. Глобализация, мир без границ и война без границ, — громыхал на всё кафе Крысавин, контрастно белея безглазой творожной рожей на фоне чернобородых и чернооких своих партнёров. У одного из них зазвонил лезгинкой телефон, он поднёс его к уху, помолчал в трубку минуты три и вдруг встал и вышел из кафе, ни слова не сказав. С ним вместе, также бессловесно, вышли все сидевшие за столом, вышел и Крысавин, не обернувшись, не попрощавшись. Егор стал думать:
«Как стыдно, стыдно! Вот этот жирный кретин, профессорский сынок, которому жить бы да поживать на какой-нибудь сверхрентабельной кафедре за папашей следом. Ни одной причины ненавидеть судьбу, людей, себя. И вот из-за чепухи, по блажи, чтоб утолить дешёвое тщеславие, чтоб только быть не как все, из мало объяснимой ненависти к инородцам (а женат на грузинке) — едет этот Крысавин к чёрту на рога, где мятеж и война. Едет купить взрывчатку у местных отморозков. И повезёт потом её самолётом или в машине через полстраны. Только за это на десять лет загреметь может. Мало этого! Пойдёт с сопливыми своими куклукскланерами (каждый из которых заложит при первой засаде сразу), заминирует азерам ларьки и рванёт, и кучу людей похоронит. А тут и пожизненное. И всё так, без нужды, если разобраться, для забавы просто.
А я! Медлю, ругаюсь, ною, как баба. Убили, может быть, женщину, которую я любил, люблю. Скорее всего убили. Скорее всего люблю. И показали мне специально. А я! Тут же думаю — не любил я её, и она меня не любила. Не стоит она того, чтобы мстить за неё. Вот мысль, и верная будто бы с виду, а разберёшься, в ней правды на четверть, а на три четверти — трусость. Лишь бы ничего не делать, лишь бы не быть, притвориться от страха мёртвым, чтобы не сопротивляться. И что, в самом деле, круче? Смириться, терпеливо лыбиться, когда тебя трахают в жопу все кому не лень? И верить, что так лучше, что кто-то должен первым перестать мстить, перестать убивать, выйти из круга ненависти. Смириться и тем самым от смерти отречься. Или — нет! Или — взять пушку и расстрелять всю эту дрянь. Вон Ксеркс море высек — может, и глупо, но зато круто. И какая разница — десять лет, пожизненное, смерть. Это как уснуть, это хорошо. Хотя… Что снится мёртвым? Кто знает. Вдруг что похуже здешней дребедени. Тут и раскорячишься. Тут и зачешешь репу. И так всегда — чем больше думаешь, тем меньше понимаешь. И ещё меньше делаешь. Отпусти меня, отупение! Оставь, страх…»