После ухода врача я нашёл себя почти исцелённым. Но со временем спящий вновь стал досаждать мне. Слово медицины теряло убедительность, неуверенность возвращалась. Разбудить соседа я не отважился, но и не будить его было легкомысленно. Я нуждался в объяснении, чтобы не последовать за женой в благословенные дебри идиотизма.
Перебрав весь свой интеллектуальный инструментарий, оказавшийся, признаюсь, не таким уж тонким и разнообразным, как мне думалось до того, как пришлось им воспользоваться, я извлёк из хаоса и отполировал до завораживающего блеска новую версию. Выходило, что спящий квартирант никакой не квартирант и, более того, не человек. Он — иначе не скажешь — растение, страдающее гуманоидностью, какая-нибудь мутирующая картофелина из коллекции Павла Петровича.
Воодушевлённый, я позвонил патаботанику, торопясь укрепить хлипкий фундамент, на который с таким остервенением карабкалась моя логика. Павел Петрович не оценил мою пылкость. Оказалось, что непостижимого жильца он никогда не видел и сдал ему комнату по рекомендации одного приятеля. Этот же приятель внёс в качестве оплаты вперёд солидную сумму, так что рекомендованный может быть кем угодно, хотя бы и картофелем, никаких претензий к нему Павел Петрович не имел. Моё сообщение о том, что квартирант всегда спит, обрадовало Павла Петровича и, по его мнению, должно было радовать и меня. Что касается рекомендовавшего приятеля, то он — совершенно верно — недавно умер. «Спящий хорошо запутал следы», — сухо подумал я, слушая гудки в трубке.
Мой ум терпел поражение. Моя битва с тайной требовала свежих сил. Я нанял частного детектива.
Сыщик осмотрел спящего, его комнату, зачем-то порылся в личных вещах жены моей и Шопена, задал мне девяносто девять вопросов, из которых, на мой взгляд, ни один не шёл к делу, получил ответы, аванс и был таков.
Вернулся он только вчера. Я не сразу узнал его — располневшего и отрастившего бороду.
— Вы изменились, — сказал я.
— Я другой, — ответил он. — Коллега очень занят и поручил мне передать вам отчёт о расследовании.
Читать отчёт я отказался, попросив ознакомить с выводами.
— Выводы таковы, — детектив многозначительно закурил. — Спящий за время расследования мог проснуться…
— Отпадает, — сказал я. — Он спит.
— Мы так и думали. Его пробуждение маловероятно, — невозмутимо продолжал сыщик. — Кроме того, сон его может быть вызван каталепсией. Мы допускаем также, что спящий является скрывающимся от правосудия рецидивистом, либо затаившимся параноиком. Наконец, мы вправе предположить и патаботаническую природу этого феномена, ведь учитель, сдавший вам комнату…
— И это всё? — оборвал я.
— В пределах ранее оговоренного вознаграждения. Есть ещё одна, наиболее привлекательная гипотеза, но её проработка потребовала непредвиденных расходов…
— Сколько? — спросил я.
— Почти со стопроцентной уверенностью заявляю, — торжественно произнёс детектив, пересчитав деньги, — что человек в той комнате есть первопричина и окончательное следствие умопостигаемой реальности. Мы с вами, и этот милый кактус, и город, и равнина, и бог, и звёзды — всё это снится ему, спящему. Прервать его сон означает остановить время и развеять мир. Мы исчезнем, как только он откроет глаза. Долг общества и ваш, прежде всего, — продолжать сниться ему. В целях предотвращения рокового пробуждения, мы готовы обеспечить круглосуточную охрану спящего, что потребует дополнительных расходов…
Я выставил вон энергичного торговца глобальной безопасностью и с тех пор не пытаюсь найти объяснение.
Конечно же, мне приходило в голову переехать куда-нибудь подальше, но дрязги воображаемого переезда заранее парализуют меня.
А жена по-прежнему не замечает его.
Так мы и движемся в его окрестностях, вполголоса и плавно, и никогда не нарушим тишины, какова бы ни была цель его сна, и кто бы он ни был, этот третий, спящий.
Егор сам увлёкся своей историей, так что затормозив у Метацентра, вышел из мерседеса один, дошёл до входа в торговый дворец, был подхвачен потоком потребителей, покупавших галстуки, люстры, рубахи, супницы, часы; купил галстук, люстру, рубаху, часы, взялся было и за супницу и тут только стал вспоминать, зачем и с кем сюда приехал, и вспомнил, и в панике вернулся к автомобилю. Настя спала, перемазанная от макушки до пят гематогеном и зубными гелями семи ярых цветов. Кресло и дверца, и боковое стекло были окрашены в те же цвета. Настя спала не по летам грязно, смрадно, грубо и громко, как какие-нибудь вместе взятые пьяные дебилы близнецы Грымм. Егор достал из аптечки влажные салфетки и начал было очищать дочь и машину; и вдруг ослаб, салфетки скомкал и стал ими глаза себе тереть, уполз на своё место, в руль уткнулся.
Заплакал. Он плакал от стыда, от нелюбви своей к Настеньке и от желания любить её, и от неосуществимости этого желания. И от жалости к себе, к Светке, к их минувшей молодости, к их некрасивому исчадию, от жалости к их рассыпанной, растерянной жизни; от понимания, что будут его дочку обижать все, кому не лень, и от обид этих всё больше будет она тупеть, всё глубже закапываться под тёплые и мягкие жировые отложения, туда, где не больно, где не слышно глумливых людей.
Он плакал впервые за последние лет сорок, плакал долго и бурно, словно хотел наплакаться на сорок лет вперёд, — когда ещё придётся вот так…
Плакал без слёз, слёз не было, зато слюни и сопли текли ручьями, как кровь из продырявленной в трёх местах головы.